д. Всякий хоронит дальше свою душевную жизнь; всякий так и смотрит на вас, как будто говорит: "ведь я сюда пришел, чтоб танцевать или чтоб прическу пока..
- Некоторые мужчины могут любить только мертвых, - сказал он. Они ищут гробницы и запахи земного чрева. - Я знаю, - сказала она. - Другие могут любить женщину только греховно и со стыдом...
- "Поэтому я лгу! Негодный! слыхана ль такая дерзость в свете! Да помнится, что ты еще в запрошлом л..
Но иначе не могло быть, и если бы повторилось, то вышло бы
по-прежнему. Отчаянной храбрости боевые генералы очень часто боятся мышей.
Они иногда даже бравируют этой маленькой слабостью. А я с печалью говорю,
что больше смерти боюсь этих деревянных людей, жестко застывших в своем
миросозерцании, глупо-самоуверенных, не знающих колебаний. Если бы ты
знал, как робею я и стесняюсь перед монументальными городовыми, перед
откормленными, мордатыми петербургскими швейцарами, перед барышнями в
редакциях журналов, перед секретарями в судах, перед лающими начальниками
станций! Когда мне однажды пришлось свидетельствовать в участке подпись,
то один вид толстого пристава с рыжими подусниками в ладонь, с выпяченной
грудью и с рыбьими глазами, который все время меня перебивал, не
дослушивал, на минуты забывал о моем присутствии или вдруг притворялся не
понимающим самой простой русской речи, - один его вид привел меня в такой
гадкий трепет, что я сам слышал в своем голосе заискивающие, рабские
интонации.
Кто виноват в этом? Я тебе скажу: моя мать. Это она была первой
причиной того, что вся моя душа загажена, развращена подлой трусостью. Она
рано овдовела, и мои первые детские впечатления неразрывны со скитаньем по
чужим домам, клянченьем, подобострастными улыбками, мелкими, но
нестерпимыми обидами, угодливостью, попрошайничеством, слезливыми, жалкими
гримасами, с этими подлыми уменьшительными словами: кусочек, капелька,
чашечка чайку... Меня заставляли целовать ручки у благодетелей - у мужчин
и у женщин. Мать уверяла, что я не люблю того-то и того-то лакомого блюда,
лгала, что у меня золотуха, потому что знала, что от этого хозяйским детям
останется больше и что хозяевам это будет приятно. Прислуга втихомолку
издевалась над нами: дразнила меня горбатым, потому что я в детстве
держался сутуловато, а мою мать называли при мне приживалкой и салопницей.
И сама мать, чтобы рассмешить благодетелей, приставляла себе к носу свой
старый, трепаный кожаный портсигар, перегнув его вдвое, и говорила: "А вот
нос моего сыночка Левушки". Они смеялись, а я краснел и бесконечно страдал
в эти минуты за нее и за себя и молчал, потому что мне в гостях
запрещалось говорить. Я ненавидел этих благодетелей, глядевших на меня,
как на неодушевленный предмет, сонно, лениво и снисходительно совавших мне
руку в рот для поцелуя, и я ненавидел и боялся их, как теперь ненавижу и
боюсь всех определенных, самодовольных, шаблонных, трезвых людей, знающих
все наперед: кружковых ораторов, старых, волосатых, румяных профессоров,
кокетничающих невинным либерализмом, внушительных и елейных соборных
протопопов, жандармских полковников, радикальных женщин-врачей, твердящих
впопыхах куски из прокламаций, но с душой холодной, жестокой и плоской,
как мраморная доска. Когда я говорю с ними, я чувствую, что на моем лице
лежит противной маской чужая, поддакивающая, услужливая улыбка, и презираю
себя за свой заискивающий тонкий голос, в котором ловлю отзвук прежних
материнских ноток.
... Конечно, это союзники, но так и жди от них пинка в зад. Кое-кому, правда, не претило сидеть у стойки или за столиком рядом с янки, и вовсе не волновал их престиж родины; может, потому, что воспитывались они в Yunait Esteit {Искаженное от United States - Соединенные Штаты.} или когда-то работали в Yunait, они не только разговаривали по-английски, но, казалось, даже рыгали по-английски - во всю глотку. Попадались и такие, что выдавали себя за бывалых, много ездивших по свету людей, - и хотя по-английски они не говорили, да и не понимали ни слова, это им не мешало то и дело восклицать: "O'kay! O'kay, America!" Солдаты чувствовали себя здесь как дома: одна нога вытянута под столом, другая закинута на подлокотник кресла. Расправившись с очередной дозой whisky and soda, они с размаху ударяли пустым бокалом о стол и принимались бормотать. Помолчат, побормочут, еще побормочут и опять помолчат. Будто телеграфируют друг другу. Иногда кто-нибудь, оторвавшись от сигареты или трубки, выдавал соленую остроту под громкий одобрительный хохот собутыльников. И рыжие, голубоглазые, белорукие парни, рассевшиеся у стойки бара, спиной к тем, что сидели в зале, тотчас поворачивались на крутящихся высоких табуретах и, не расставаясь с бокалом, пытались разглядеть, кто это так здорово рубанул, а потом разражались аплодисментами. И отовсюду сверкали, как у гренадеров императорской гвардии, золотые кольца на пальцах, золотые браслеты с золотыми часами на толстых запястьях... - Сосут и сосут эти гринго! - Тетенька, осторожней! Еще услышат!.. - подал голос худенький мальчуган, тенью следовавший за мулаткой. - А пусть услышат... Говорю, что на душе лежит... Пусть слышат, ежели хоть единое слово разберут по-испански!.. Бармен принимал от клиентов заказы и, почесывая затылок, цедил сквозь зубы: - Могло бы их принести и попозже... Подумать только, с самого рассвета окопались тут... эти - с военной базы...