Пьяное, кровавое, безобразное побоище продолжалось часа три, до тех пор, пока наряженным воинским частям вместе с пожарной командой не удалось, наконец, оттеснить и рассеять озверевшую толпу. Два полтинничных заведения были подожжены, но пожар скоро затушили. Однако на другой же день волнение вновь вспыхнуло, на этот раз уже во всем городе и окрестностях. Совсем неожиданно оно приняло характер еврейского погрома, который длился дня три, со всеми его ужасами и бедствиями. А через неделю последовал указ генерал-губернатора о немедленном закрытии домов терпимости как на Ямках, так и на других улицах города. Хозяйкам дали только недельный срок для устроения своих имущественных дел. Уничтоженные, подавленные, разграбленные, потерявшие все обаяние прежнего величия, смешные и жалкие-спешно укладывались старые, поблекшие хозяйки и жирнолицые сиплые экономки. И через месяц только, название напоминало о веселой Ямской улице, о буйных, скандальных, ужасных Ямках. Впрочем, и название улицы скоро заменилось другим, более приличным, дабы загладить и самую память о прежних беспардонных временах. И все .эти Генриетты Лошади, Катьки Толстые, Лельки Хорьки и другие женщины, всегда наивные и глупые, часто трогательные и забавные, в большинстве случаев обманутые и исковерканные дети, разошлись в большом городе, рассосались в нем. Из них народился новый слой общества-слой гулящих уличных проституток-одиночек. И об их жизни, такой же жалкой и нелепой, но окрашенной другими интересами и обычаями, расскажет когда-нибудь автор этой повести, которую он все-таки посвящает юношеству и матерям.
...
Я не буду говорить о том, в чьих и каких сердцах они отзываются... Везде
есть всякие люди... Но все-таки болеет и радуется (когда есть чему) за всю
Россию один только Петербург.
Потому-то и жить в нем трудно. На улицах благоустройство, порядок;
городовые вежливы, увеселений много, материальные трудности жизни не больше,
чем в других больших городах. Смертность, вопреки установившемуся
предрассудку, не большая, чем везде в России (в Петербурге 37, в Москве 36,
в Орле что-то около 60 на тысячу), дает прямое указание, что Петербург не
особенно страдает. У немцев смертность меньше, но гнилые немцы нам, конечно,
не указ. Не знаю, как полагают на этот счет московские патриоты, а я так
готов предположить, что слишком малая смертность показывает трусость и страх
смерти: доблестный славянин вряд ли унизится до забот о том, чтобы довести
смертность в своей стране до 17 на тысячу, как какой-нибудь голоногий
шотландец или селедочник-датчанин. Поэтому я сравниваю Петербург только с
русскими городами. А по сравнению с ними он еще, слава богу, ничего. Но жить
в нем труднее, чем где-нибудь, не по внешним условиям жизни, а по тому
нравственному состоянию, которое охватывает всякого думающего человека,
попавшего в этот большой город. Здесь, в Маркизовой луже (так прозвали
Невскую бухту Финского залива во времена морского министра маркиза де
Траверсе, который за свое долголетнее управление нашим флотом в
александровские времена, как говорят, ни разу не вывел его из этой бухты),
живешь, кажется, вдали и от Старобельска и от Вилюйска, а принимаешь,
невольно принимаешь, и старобельские и вилюйские интересы так близко к
сердцу, как вряд ли принимают их сами жители этих богоспасаемых городов...